ДУШЕВНЫЙ ОПЫТ ПОКОЛЕНИЯ
Вот уже скоро тридцать лет, как я знаю поэта Николая Корнеева. С
интересом слежу за каждой новой его книгой. Интерес мой вызван не только тем,
что это талантливый и, своеобразный поэт. Это само собой. Чем одареннее
художник слова, тем сокровеннее выражает он взгляды на жизнь, душевный опыт
своего поколения. А поколение Корнеева — это и мое, это наше военное поколение.
И хотя в привычном перечне поэтических имен этого поколения имя Николая Корнеева
не упоминается, в этом не его вина.
Он прошел войну рядовым солдатом, пулеметчиком гвардейского полка. На
войне солдату было трудно писать, но не писать поэт не может, если он поэт. И
в нем копились строки, которые он не успевал записать, копились и зрели в
душе вместе с его боевым опытом. Он, уже к тому времени зрелый человек, сын
сельских учителей, с неутолимой книжной жаждой, с поэтическим порывом, рос и
как солдат, убежденный советский гражданин, и как личность. И то, что он,
раненный, оставшись без глаза, принес с фронта, было уже не только душевным,
но и духовным его постижением жизни:
Я сердцем вижу
глубже, дальше,
Чем до раненья
моего.
И все, что он написал потом и пишет по сей день, как бы продолжает
углубляться в едином убеждении нашей общенародной правоты, за которую многие
его сверстники отдали свои жизни. А что имя его не стоит в поэтической
рубрике военных товарищей, так примелькавшийся этот перечень уж слишком
почему-то заужен. И в нем, к слову, рядом с действительно прошедшими
всю войну и писавшими на войне о войне, и после, есть имена и тех, кто успел
на войну только к победному салюту и писать начал о ней уже после победы. Да и
разве так получилось только с ним, с Корнеевым? Важнее то, что он по самой сути
своей — поэт-солдат фронтового поколения, о чем бы и как бы он ни писал.
Его поэзия неотторжима от всего, что оставила в душах советских людей
Отечественная война. В этом духовная, нравственная принципиальность, в этом ее
отличительная черта. На все он смотрит глазами человека, выстоявшего в самых
жестоких испытаниях и вынесшего свою братскую человечность еще более
человеколюбивой и преданной своей социалистической России. Испытание войной,
как бы ни было оно пронзительно, было не единственным в нашей жизни. И хотя
оно, определившее почти все самое глубинное, определяло главные черты каждого
из нас, но были на нашем веку и другие суровые и потрясающие душу впечатления.
Еще свежи были в памяти родителей наших революция и гражданская война.
Коллективизация была ломкой не менее сложной, особенно для крестьянства, в
среде которых родился и рос будущий поэт. И при всей
его увлеченности книгами пусть не так болезненно, но не без боли
и он чувствовал и какие-то крайности, понятые лишь позже, после официального
признания их, и чрезмерности без крайней необходимости к тому. Но насколько
была сильнее, призывнее новизна бытия, размах строек первой пятилетки, он захватывал,
внушал возвышенную одержимость, неколебимую веру в коммунистическое ленинское
будущее. И не случайно же и до сих пор в поэзии Корнеева, да и всего нашего
поколения, чувствуется эта неуступчивая прямота и некоторая прямолинейность —
это родимые пятна времени, которому мы по-сыновни верили на слово. Да и
некоторая, я бы сказал, заданность. Потому что целеустремленность была именно
заданной, почти как на передовой. У Корнеева же были к тому и свои особые причины.
Он даже не закончил Харьковского химико-технологического института, так влекло
его постижение новшеств жизни, ее новизны. А где же, как не в газете, она
особенно злободневна? И он весь отдался газете. И у себя, в Курске, работал в
газете, и в Киргизии. Да и мало ли где он побывал в те годы, гонясь за новой
жизнью? Но одно дело сотрудничать в газете, как это делал в пример нам всем
Маяковский, и совсем другое работать в газете, где все подчинено задачам дня,
где все до мелочей определенно. Может показаться странным, но есть и своя
узость для поэта в этой конкретности. И есть своя отвлеченность в этой газетной
широте. Душевный мир как бы начинает заслоняться целевыми задачами дня, быстроменяющееся отодвигает вечное, без чего настоящая
поэзия маловероятна, какие-то истины становятся общими, уже стоящими на пути
поэтических открытий. И этого не мог не чувствовать одаренный, рассредоточенный
на необъятном информационном потоке человек. Этим я объясняю для себя то обстоятельство, что поэт Николай Корнеев и на войне,
и, главным образом, тогда, когда он начал осознавать опыт войны, чтобы
опоэтизировать его, ощутил в себе романтическое начало. Это подымало его над
налипшими общеизвестными истинами, открывало кругозор его убежденной жизненной
правде и, главное, выражало поэтически его жажду действия. И он еще на бруствере
окопа увидел весну романтически приподнятой, незаземленную даже здесь, под
пулями, такую близкую ему, советскому человеку в шинели, зовущую к
преображающему землю действию.
Нас
ожиданием измучив,
Весна
пришла и наяву
Из
камня выжала траву
И
высекла огонь из тучи.
И
в предрассветный этот час,
Когда
и звезды зазвенели,
Я
говорю ей, что у нас
С
тобой одни и те же цели.
Так
пусть меня, пока живу,
Научит гений твой могучий
Из
камня выжимать траву
И
высекать огонь из тучи.
Недаром покойный Николай
Николаевич Асеев был в свое время очень обрадован этим стихотворением. Очевидно, оно
напомнило ему его романтическую
революционную юность, чем сблизило в его понятии разные поколения. По прошествии многих лет Корнеев поправил это стихотворение,
неосторожно введя в него, в согласии с его более поздними представлениями,
более реалистические, окопно бытовые уточнения. Стихотворение во многом
потеряло свое изначальное обаяние. Не стало оно, пожалуй, и точнее, сами
уточнения, вот они:
И
после боя, в тихий час,
Когда
орудья отгремели,
Я
понимаю, что у нас
С
весной одни и те же цели.
Так
пусть меня в окопном рву
Весна
по-дружески научит
Из
камня выжимать траву
И
высекать огонь из тучи.
Кажется, и не так много правок и все сделано
разговорнее, проще, но сразу чувствуешь — утрачена какая-то неповторимая
первость, до знобкости свежая и более за словами, чем в словах таящая
значительность скорее чувствуемого, чем осознаваемого. Действительно,
это сильнее «когда и звезды зазвенели»,— так тихо стало после оглушительного
грома орудий, и что-то вдруг возвысило оставшегося в живых солдата до того,
что он на «ты» заговорил с весною о самом, самом главном в его понятии —
преображающем землю чудодействии, и он, помня, что может каждый миг умереть,
обращается к ней на равных: «Так пусть меня, пока живу, научит гений
твой могучий...» Именно — гений, и именно — пока живу... Но причем тут окопный,
да еще ров, причем тут «по-дружески», когда это само собой понятно, все
по-свойски, по-солдатски вроде, а поэт исчез, но солдат-то — поэт, а не просто
солдат.
Так, я и на себе это замечал, более поздние переделки с самой хорошей
целью могут не только подпортить, но и загубить, пусть и с какими-то
несовершенствами от молодости, но первозданные по чувству и восприятию стихи. У
Николая Корнеева это произошло потому, что в нем как бы параллельно развивалось
два начала: романтическое и реалистическое. Но вначале преобладало первое. И
они почти не соединялись между собой. Вот стихотворение почти того же, что и
«Весна на бруствере», времени:
Ей
мало надо, старой маме:
Рукой
коснись её волос.
Её
морщин коснись губами —
И
мама счастлива до слёз.
Поэт не включил это замечательное стихотворение в
книгу, о которой я веду здесь речь, я привожу первую строфу по памяти. Во
второй говорилось, что той же маме надо как раз очень много
от сына, как от человека совести и долга. Это сугубо реалистическое, подкупающее
душевностью своей и непритязательной простотой стихотвореньице. Очень о многом говорящее сердцу любящего сына. С развитием поэтического
«я» в Корнееве это реалистическое начало стало главным и решающим. Он не
возвращался, пытаясь что-то переиначивать в них, к своим прежним стихам, к
таким, как «Ворон», «Пирамиды» и другим, лишь иногда романтическое в самих
образах заявляло о себе, которые писал он сугубо реалистическими красками, а
чаще рисовал штрихом. И тут пережитое входило просто и естественно в каждое его
стихотворение. И как раз такие вещи удавались ему лучше всего. По ним прямо
можно проследить его военный путь. Вот «солдатский талисман». Человек получил
квартиру, а пожить в ней и не успел. Запер на ключ, будто не на фронт, а в
командировку отправлялся. И ключ этот стал своеобразным талисманом. В опасности
люди охотнее верят в любую добрую примету. И вот солдат уверовал, что он
своим ключом откроет дверь в мирную жизнь несмотря ни на какие превратности. И
это с тактом, с уместной обусловленностью, что здесь никто не застрахован от
смерти, поэт реалистически обобщает в конце:
Обыкновенный
ключ квартирный,
В
конечной сущности своей,
Тут
стал ключом от жизни мирной,
От
всех домов, от всех дверей.
Я
с тем дружком дошел до Сожа,
До
приднепровских милых круч.
Мне
верить хочется, что все же
Солдату
пригодится ключ.
Почта тогда была тем живым, чувствительнейшим нервом, который связывал
людские, и на расстоянии еще более близкие сердца. И поэт это почувствовал
вместе со всеми, но по-своему: ведь каждое мгновение может оборвать жизнь:
И, может, ты
поймешь на стыке
с бедою,
Девочка моя,
Зачем
твой адрес безъязыкий
Товарищам
оставил я.
И не только то, что вошло тогда же в строки, но и что хранилось в
памяти, в сердце, уже доосознанное после, становилось повседневной реальностью
его поэтического бытия. В «Моей подорожной», скорее поэмке-монологе, чем большом
стихотворении, Корнеев рассказывает, как он подменил павшего пулеметчика, как
нес он впереди железные коробки
с пулеметными лентами, как полные ведра воды, по тридцать «немеряных верст». И
психологически здесь это очень верно:
Я
понял на третьем привале,
Сочувствующим
нагрубив,
Что
руки мои отказали,
Не
действуют, хоть отруби.
Все здесь очень уместно, потому что за каждым словом
стоит душевное состояние, и это «сочувствующим нагрубив»— сочувствие
раздражает в таких случаях сильного духом человека, и это «хоть
отруби» — зло берет, что физические силы отказали.
Как раз в этой же вещи чувствуешь и ту некоторую заданность, о которой
я говорил в начале статьи, что была привита газетой и стала для многих из нас,
можно сказать, убежденной. Ей, этой заданности, свойственна идеализация. Мы
видели все таким, как нам хотелось его увидеть, подчас не совсем таким, как оно
было. Вот они, звучащие, кстати, верующе, потому очень
искренне:
Не
беда, если тропка обманет,—
Был
бы выверен главный маршрут.
Нет
в Союзе такой глухомани,
Где
на помощь тебе не придут.
Конечно же, в жизни не все так категорично, так наверняка.
На войне — особенно. Раненный, обессиленный, мог
попасть и в лапы предателей. А все же — главная суть в том, что идеалы наши
сделали людей благороднее. И в беде, это было особенно заметно
тогда, они, жертвуя собой, приходили на помощь своим, спасали их. Беда
как бы сроднила их еще крепче, сблизила духовно — и подчас это было чувством,
которое даже выше понятия.
Некоторая
романтизация образа в реальной, чуть ли не походно-бытовой обстановке здесь
тоже есть. Она, правда, по-разному выражается в разных стихах. Особенно там,
где поэт вспоминает свой военный путь. К примеру, в стихотворении «Дорога в
Таганрог». Не дошел он тогда до Таганрога:
Обломилась
моя дорога.
Увезли
меня в медсанбат.
И вот через
тридцать лет потянуло его снова на ту дорогу.
Радостнее она, новизной радует, но тем больнее, тем острее чувство
чего-то, чему нет названия, но что связано с рыцарской юностью:
Погощу
я тут. Но в дороге
Боль
меня обожжет опять:
В
том несбывшемся Таганроге
Никогда
мне не побывать.
Утрата неприобретенного тем горше, чем неповторимее
было время, чем пламеннее была боевая мечта.
С гордым чувством
уважения пишет Корнеев о бывших фронтовиках, теперь мирных тружениках, таких
же рядовых в обычном труде, как и в обычном бою, на которых держится, в конечном
счете, все. И даже в самых трагических, казалось бы
безысходных обстоятельствах, есть в их поступках и действиях резон для гордости
ими. И особенно показательно в этом смысле стихотворение о сапожнике без сапог.
Жестокая предметность здесь как бы даже подчеркивает будничность, жесткую
правду положения человека без обеих ног, которому столяр смастерил обувь —
износу нет. Язык этого стихотворения, а у Корнеева, надо заметить, преобладает
литературный склад его, здесь настолько живой и обиходный, что в речи бывшего
солдата он как нельзя лучше передает его характер, все оттенки его мягкой и
доброй самоиронии:
Спросил
однажды у него
Заказчик-генерал:
—
А где же, брат, в каких местах,
Ты
ноги потерял? —
Ответил:
— Я их не терял,
Товарищ
генерал,
Фашист
снарядом под Орлом
Их
напрочь оторвал.
Он и смешит, он и до слез доводит своими песенками,
которые без конца напевает, бесхитростный этот, горько-веселый человек.
Главное: никого не омрачить своею бедою, наоборот, быть опорой тем, кто слабее
духом. И каждое слово здесь несет в своей простоте слышимое, видимое,
осязаемое, а главное — чувствуемое тобою. Идет на праздник на громких
костылях. Это «громкие» как бы больно ударяет кому-то по нервам. Есть
мотоколяска, а он себя не бережет. Но опять же у него
свой непростой резон:
—
Да, есть она, и я ее
Не
то чтоб берегу,
Но
сидя жить, но лежа жить
Не
буду, не могу.
Вы видите, как все время, мазок за мазком, лепится этот цельный,
собранный, умудренный войной характер. И еще жене, идя на праздник, все время
опережающий ее, муж говорит: не отставай, а то, мол, останешься одна.
Шагай,
Фомич!
Нам
петь и петь,
Детей
смешить и шить,
С
людьми дружить, беду крушить,—
Нам
жить, и жить, и жить.
Как бы ни далеко было это стихотворение по
манере письма, по средствам исполнения сугубо бытовым вроде бы, от «Весны на
бруствере», но по духу своему, по оптимистическому трагизму оно очень близко
ему: и там и тут главное в авторском характере — действенность его
убежденности, вселяющей веру в будущее человека, и когда он, казалось бы, лишен
самого необходимого — ног — при такой непоседливости характера, и когда над ним, может, за миг до смертельной опасности
слышно даже, как зазвенели звезды. Так, меняя настроенность, авторское «я» остается
самим собой.
Современно-разговорный
норов речи, где никакой нарочитости, ни козыряния
этакими разрусскими оборотами и речениями, ни коверкания с лукавым умыслом под
ультрасовременность, а именно бытующий и развивающийся живой язык, в решении
такого замысла очень уместен и, может, единственно убедителен. И стихотворение это не стареет, звучит
молодо и через много лет после появления на свет.
Как бывшему рядовому, Корнееву очень близки и понятны такие же,
испытанные и боем и работой рядовые люди. И он поэтизирует их с любовью и с
глубоким уважением, с бережным чувством к их трудовому и боевому достоинству.
Солдаты сегодняшней армии, выполняющие добровольно опасное задание —
обезвреживание мин и снарядов, упрятанных фашистами в нашей земле, которые и
через много лет могли бы стать возмездием нам за нашу победную правоту, где
самопожертвование даже несколько идеализируется, но оно во имя спасения жизней.
Рассказ о друге дворнике, тоже бывшем, очевидно, солдате. О солдатках-вдовах и
их скорбной радости. Как их одиночество становится дивными узорами кружев.
Рудокопы Курской магнитной аномалии, берущие у отвоеванной ими земли ее щедрые
клады и тут же восстанавливающие изуродованную ее для будущих урожаев. Но
видение этих людей не замыкается их делами, их памятью, они и мечтатели. Среди
них есть и своего рода алхимики, несколько странные сегодня одиночки, подобные
тем, которые когда-то, завесив окна, затворясь, ночью искали меж веществами
связь. Но и поиск тех, далеких и давних, был не напрасен, в самом дерзком и
самом главном перед теми слишком трезворасчетливыми, кто видел в них чудаков, а то и неумных, он сам, этот разумненький оказался в
дураках.
Алхимик
все-таки был прав.
Великой тайны
не постигший,
Был прав в конечном счете он,
Наивный
атомник, пустивший
Кирпичный
синхрофазотрон.
Беззаветных, служивших Отечеству не за страх, аза
совесть, «кто с войны лишь увечье, а не славу принес», поэт чувствует особенно
близко. Нет, это не в ущерб славе, это потому, что славу он ставит слишком
высоко. Да и то ему хорошо известно, что многие отдали жизнь за родину, не
получив и медали единой. Они и не помышляли о ней. Им и не успели ее вручить.
Отсюда эта бережность и нравственная высота в сознании солдата. Но эти его
любимые безымянные герои, это они творили и творят историю. И это
Им
исторические сны
Ночами
медленными снятся.
Душевным опытом он постигает ту мудрость печали и радости, которая
спасает и сапожника без сапог в его сложности положения, облекающего все в
жизнелюбивую шутку, и сына-солдата, в его глубокой и безысходной скорби, когда
он прощается, со своей многострадальной матерью. Философия должна быть такой,
чтобы она помогала человеку превозмочь самые тяжкие переживания. И она
приходит к поэту на помощь в самые скорбные минуты.
Не могу не привести полностью этого, может, самого пронзительного
стихотворения Николая Корнеева о матери:
Вот
и опять засыпает траву
Медленный
снег.
Больше
не видимся мы наяву,
Только
во сне.
После
прощанья земли чернота
Стала
родней.
Ты
ведь осталась без времени там,
Возле
корней.
Видеть
немного тебе довелось
Радостных
снов.
Знаю,
как часто тебе не спалось
Из-за
сынов.
Мне,
виноватому до немоты,
Мнится
опять,
Будто
и там просыпаешься ты,
Вечная
мать.
Обычно философская лирика успокаивает, настраивает на умиротворяющее
раздумье, но в самом этом прерывистом, ритмически словно бы задыхающемся
биении стиха невольно чувствуешь, как подкатывается к горлу горячий, давящий
ком, как не в силах ты совладать с собой. Но в трауре покаянных перед матерью
чувств, осознания своей вины перед нею, сознания того, что мы в вечном долгу
перед родительницей нашей, на хрупких плечах которой держалось все самое
заветное, самое дорогое в жизни и что без нее, без памяти о ней нет ни настоящего, ни будущего. И тогда приходит это
душевное прозрение: вечная мать!
Немного во всей русской поэзии, особенно в современной, такой силы
стихотворений, в которых бы сама пронзительность боли стала пронзительной
мыслью. Это уже не молодо и не порывисто, глубоко и сосредоточенно, и было бы
безысходно, не явись это откровение о вечности матери, о ее совести в нас,
которая бессмертна, и теперь, после прощания с матерью, она стала зорче и чутче.
И там, где поэт развязывает сложнейшие жизненные
узлы, всматриваясь с высоты своего жизненного и книжного понимания, и там, где
он пытается в себе самом, уже не только зрелом, но и пожилом человеке, поступавшем
иногда по-детски наивно или, наоборот, ложно-мудрено, словно бы что-то
прилипло и к нему от трущихся возле нас этаких хитрозадых, ловко приспосабливающихся
ко времени и оказывающихся там, где распределяются блага и почести, впереди других, более заслуженных,—
всюду совесть по-матерински либо поощряет его: поэт и есть ребенок, мудрый
ребенок; либо предостерегает: берегись, сынок, этой расчетливой сверхправильности,
преданности с выгодой, будь лучше преданным до безрассудства. И все эти
размышления вслух и про себя, рассуждения с людьми и наедине звучат размыслительно,
сдержанно и просто, в лучших строках — чеканно.
Герою Корнеева не только снятся исторические сны. Немало он и наяву
размышляет об истории, всматривается в нее опытным и пытливым взглядом
солдата, стремясь почувствовать и понять в ее героях, близких ему, что
пережило время и стало современным нынешним и будущим поколениям. Вот почему и
Пушкин, и Гейне, и
лекарь Даль ему такие свои,
такие зовущие в завтра. Ради того, что они способны многое подсказать и нам,
устроено нам с живыми ими свидание.
О поэме «Лекарь Даль» хочется сказать несколько подробнее. Вообще
Корнееву лучше всего удается все, что из его личного опыта, опыта его
поколения. Выдумывать он почти не умеет. А если и выдумывает иногда, то сильно
окниживает выдуманное и как бы лишает его своей корнеевской самобытности. Здесь
же много словно бы пережитого самим автором, но есть и такое, что как бы
пересказывает книжное. Поэма в таком виде представляется скорее как фрагменты,
описательные, более или менее убедительные куски, еще не раскрывающие единого
и вызванного самой жизнью сегодняшней замысла. Она более пока
описательна, чем, подобно лучшим вещам поэта, действенна своей насущной мыслью.
Но и при всем этом читается она с интересом. Хочется верить, что поэт еще
вернется к этому произведению. Уж слишком поучительна для нашего современника
эта судьба, ее национальная и интернациональная сущность, ее постижение словом великого, ставшего
родным в этом постижении народа.
Жаль, что в книгу из-за ее очень скупого объема многое достойное не вошло,
а то, что вошло, в силу того же, дано не в хронологической последовательности,
а объединено по тематическим соображениям. Читатель мог бы
четче, определеннее почувствовать всю эту связь пережитого с выраженным
поэтом, степень достоверности и последовательности, лучше представить себе его
развитие и его сквозную, цельную, резко очерченную поэтическую фигуру, его
постоянно преобладающую над чувством мысль, хотя в лучших вещах у него волнение
не ослабляет, а как бы углубляет, усиливает мысли.
Преданность классической русской традиции подчеркнуто строга, но она же свидетельствует и о том, что возможности ее
обновления, ее — на крайний случай — новизны в талантливом развитии
неисчерпаемы. И не случайно как раз и в поэзии последних лет вновь эта традиция обогащается наиболее
даровитыми авторами, приносит наиболее заметные духовные плоды.
Не так давно исполнилось Николаю Корнееву шестьдесят лет.
Центрально-Черноземное издательство в Воронеже выпустило к этой дате сборник
его стихотворений и поэм. Жаль, что издан он словно бы по спешке, оформлен
безвкусно, отпечатан на плохой бумаге и скорее напоминает брошюрку по
какой-нибудь отрасли хозяйства, чем юбилейное издание, да еще к такой жизненной
дате талантливого поэта-земляка, которым гордиться бы надо. Вряд ли польстится
читатель на такое издание, если он не знает поэта. Но тот, кто не по обложке
расценивает поэзию, кто чувствует и понимает ее, будет благодарен автору и за
строгий отбор, кстати, автор всегда требователен к себе,
ответствен за свое поэтическое слово. И для этой книги он отобрал почти все
лучшее из написанного им за более чем три десятка лет. Стоит пожалеть, что
сюда не вошли такие стихи, как «Ей мало надо, старой маме», «Пирамиды», «Мне
все труднее и труднее» и некоторые другие, давно памятные, очевидно, не только
мне стихи. Я очень люблю поэзию, но немногих из своих сверстников советских
поэтов я знаю наизусть, а многие стихи Николая Корнеева памятны мне, я их читаю
по памяти, запомнив почти с первого, да, пожалуй, с первого прочтения или
услышав от самого автора добрых три десятка лет назад. И новые его стихи легко
ложатся на душу и не забываются. Завидное свойство настоящей поэзии! И я
горжусь тем, что у меня такой друг, как горжусь своим военным поколением и
тем, что я принадлежу к нему вместе с моим другом.