ДЛИНОЮ В
ОДИН ДЕНЬ
Много, много лет знаю поэта Максима Танка. И хоть не
было особой близости в наших отношениях, он чем-то очень близок мне. И хоть не
дружил я с ним, чувствую в нем давнего и доброго друга. Который, как в первое
знакомство, казалось, открылся весь, доверительно и доверчиво, совсем
по-свойски. Совсем молодой еще и уже прошедший суровую школу борьбы за
воссоединение своей родины, Беларуси, он, видимо, в каждом из нас хотел видеть
взаимно задушевного товарища. Меня, помнится, и удивило тогда, что в его
голосе как бы сливались Маяковский с Есениным, перешагнул, казалось,
непереходимые тогда рубежи с буржуазной Польшей и вошел в души революционно
настроенных поэтов. Но свое, светлое и возвышающее душу, слышалось в поэте
оттого еще определеннее, решительнее и громче. И я помню, как он, заметив,
видно, знакомого среди нас, широкими шагами пересек напрямую улицу, запросто
протянул навстречу руку знакомому, а затем и нам, назвав свое имя, о котором
мы уже были наслышаны и начитаны. Заговорил о чем-то волнующем нас всех
сегодня. И это почти внезапное сближение, непринужденная легкость общения с
ним остались у меня на всю жизнь. И как бы мы ни менялись с годами, а при
редких встречах резче видишь перемены в человеке, я узнаю его в его стихах.
Как с поэтом я с ним встречаюсь гораздо чаще. Вот и эта встреча на страницах
журнала «Дружба
народов» № 6 за нынешний год
еще приблизила меня к нему. И хоть я всегда узнавал его сразу же и каждый раз
видел в нем что-то для себя новое, в чертах таких же еще разительнее показалось
мне вот что: подборка стихотворений называется «От сердца к сердцу», но обращена
она скорее от сердца к разуму. Черты похожие, но чем-то уже и не те. Говорит
умудренная опытом душа, уже не бурная, не страстная, как вначале, такая же,
как всегда, широкая, но более, пожалуй, глубокая. И больше думающая над былыми
чувствами, чем взволнованная ими. И не только печать времени, а что-то и еще,
невыразимое, но понимаемое, дает о себе знать в нем, теперешнем. Вот она,
дорога домой, всего в один день. Нет, не страсть, не тревожно-радостное нетерпение
в ожидании скорой встречи, мысли, мысли обуревают его. Очень поэтические, но и
человечески житейские. Он думает о том, что еще предстоит в пути и один
короткий ночлег, и один многоцветный сон, и одна долгожданная песня. Вон еще
сколько, кроме встречи с родным, кровным, и можно было бы при нынешних
средствах передвижения сократить до трех часов путь, но тогда станет все это
тускнее, бледнее, беднее жизненная дорога, а кто знает, сколько их еще
остается у тебя, тех радостей бытия, даже и подумать страшно. И не потому ли
вмещается целая жизнь в эту дорогу домой. И он даже возвращается мимо
придорожного камня, который кого-то так терпеливо ждет. И даже камень обретает
язык, и так много говорит он человеческому сердцу. И три ворона, которые кружат
над убитым партизаном, являются взору его из далеко-близкого, и так непривычно
для них, так человечно, кому отнести недобрую весть: невесте — неведом путь,
друзьям — застит дорогу дым сражений, матери,— но тяжесть такой вести не
поднимет крыл. Но день этот, день возвращения, и счастливый по-своему. Все
мировые загадки, правды и кривды, любви и дружбы, словно бы сходятся в нем. И
вдруг осенившее его сомнение в, казалось бы, уже неопровержимых истинах
наводит его на мысль, что все надо самому решать заново и по-новому — и тогда
каждый день его будет самым счастливым днем. И он признается себе, что ему
грустно, когда его хвалят, не замечая других, может, не менее достойных, и он
мысленно разговаривает с вещами в домике Якуба Коласа, тоже своего народного
учителя, и вещи рассказывают ему, как смерть приходит каждый раз по-разному,
меняя лик и облик. «Зачем он отложил перо?..» — многодумно спрашивает поэт,
напоминая, что оно бессмертно и не допустило бы старуху даже в образе молодой
поэтессы, мечтавшей выслушать суждение Зевса...
Как свидание, эта дорога в один день, как после того,
когда, изъездив, излетав, исходив, исплавав весь мир, возвращаешься к себе
домой, чувствуя весь путь от семьи до порога, и дальше, от села до села, и еще
дальше, от звезды до звезды, и все в ожидании, все в познании, и утешает лишь
то, что «я пришел с небольшим опозданием на сегодняшнее свидание, но я узнал,
что планета с ее трагедиями и неурядицами всего лишь яблочко на древе
Галактики, и может ли быть великой вина маленького опоздания, что совершена от
жажды познания?..»
Все, все в этой неоглядной широте, давно свойственной
Танку, скорее заставляет думать, чем чувствовать. Но думает он все же сердечно.
И теперь, может, как никогда — углубленно, сосредоточенно. Широта его не ограничивает
себя и в поисках выражения. Вместе со строго классическим, рифмованным и белым
стихом он все чаще пользуется и свободным, так называемым верлибром. И если
многих обезличивает этот стих, то у Максима Танка он свой, он отличает его от
всех других тем, что не влечет за собою ни бесплотного и холодного космизма,
ни условной отвлеченности, нарочитой и рассудочной замудренности, ни дробящего
сознание и как бы изгоняющего чувство рафинированного символа. Не произвольно,
бережно сохраняя меж тем национальный характер речи, ее плавность и бытовую ее
достоверность, которая так, кажется, легко сходится у него с новизною нормы и смысла,
нового видения и слышимости. И каждый замысел у него — удивительно поэтичен.
Я, конечно, имею в виду его удачи. У каждого из нас неизбежны и неудачи, и
малоудачные вещи, но не у всех, как и у Максима Танка, достает характера не печатать их.
И еще вот что подкупает в удачах друга-поэта: он все такой же и в новизне его настоящего. Как человек, такой же, как друг уж
не совсем
простецкий; но понятный, близкий.